Главная / Вдохновение / Светлая память

Светлая память

Мне кажется, мы очень недооцениваем нашу память. Мне даже кажется, что некоторые вещи (а, главное, не вещи!), мы называем теми именами, которыми стоило бы называть нашу память.

Память, душа моя! Чтобы я делала без тебя, кем была бы.

Чем бы питалась сегодня, чем любила, на чем бы стояла, если бы не ты. Моя Нарния. Мой дом, мой прародитель. Мои крылья. Мой рай и мой персональный ад. Мое все. Моя жизнь, в которой ни для кого нет смерти. То место, в котором все живы, пока жива ты, душа моя, память.

Память, собравшая в себя столько света и столько тьмы. Память — за свет борющаяся и, дай Бог, побеждающая!

Спасибо тебе, душа моя, за каждую отвоеванную частичку света. Спасибо, что вновь и вновь делаешь меня на сантиметр живее и указываешь на свет.

Спасибо, что не имеешь границ и рамок.

Спасибо, что хранишь в себе столько тепла и жизни, которой хватит на всех, даже на тех, кого больше нет.

Светлая-светлая моя память.

Светлая моя память тебе, дорогой мой дед. Мой рыбак и мой пчеловод.

***

Кроме того, что дед мой был знатным любителем не просто выпить, а уйти в самый настоящий деревенский запой — бессмысленный и беспощадный, он был отменным рыбаком и пчеловодом. Ну, хорошо — отменным, может, и не был, но в моих глазах — да.

Дед-рыбак казался мне божеством, могущим управляться с метрами заиленных сетей. Могучим великаном, который спускается за ними в самую глубину деревенского пруда прямо в одежде, когда рыбацкие сапоги еще чуть-чуть — и начнут черпать в высокое голенище. Или вовсе — заходит в пруд босыми ногами, но полностью одетым, что приводит в еще больший восторг — ведь без одежды в воду всякий может, а в одежде — это только по особым случаям, и то, не каждый себе позволит.

Дед погружался в воду всегда аккуратно, но так уверенно и стремительно, что казалось, будто она перед ним расступается и даже собственноручно преподносит сети с рыбой на своих ладонях. В такие минуты я инстинктивно зажмуривала глаза — вроде как из чувства уважения к происходящему волшебству, чтоб не увидеть чего лишнего, а когда открывала — дед, уже по пояс, а потом — по шею, стоял посреди самого-самого глубокого, которое, по моим меркам, только существовало. Дед шарил под водой руками, нащупывал там что-то определенно ценное — что у меня аж дергалось и пульсировало в это время от волнения в горле, и начинал тянуть. И вытягивал и бросал на берег, на траву и землю. И как он отличал одно от другого, как расправлялся со скользкими рыбами — блестящими, большими и маленькими, набившейся в сети травой, спутавшимися веревками — я не осмеливалась думать. Только знала — деду все особенное подвластно.

Еще раньше — всякий раз, когда летом дед возвращался под вечер с сенокоса домой, он на пороге уже вытаскивал из своей пропитанной мазутом (дед еще был трактористом) сумки то помидор, то кусочек хлеба со словами, вот тебе, мол, от зайца, а в другой раз — а это вот от медведя. И я брала тот помидор или кусок хлеба и еще долго не пропускала деда в дом — все расспрашивала его там, на пороге, в какой конкретно момент появился заяц с помидором, один ли был или с кем-то, и как вообще поживает все их заячье отродье. И дед рассказывал, а я не двигалась.

С дедом-рыбаком я вообще почти не дышала. От восхищения. От гордости. От нежелания, не приведи Бог, потревожить окружающее, которое дед вдруг создал, сам о том вряд ли подозревая и вообще задумываясь на этот счет. Ничего такого дед о себе, конечно, не мыслил. Горделивым не был. Не задавался на тему своего рыбацкого мастерства. Но я-то видела. И хоть и сердилась на деда страшно (из детской солидарности с бабушкой), что пьет беспробудно, — все же чувствовала, что не просто «пьяница» дед. И внутренне прощала ему этот порок и будто бы даже закрывала на это глаза. А на другое смотрела. И видела, как дед уходил на пруд ставить сети и приносил оттуда рыбы ведро — щук, гольянов мелких — к яичнице с луком и помидорами, карасей разнокалиберных. Сколько мы с братьями этих карасей, когда постарше стали, перечистили — страшно подумать — может быть, тысячи! Для жарки в муке до золотистой корочки, когда хвост становится хрустящим-хрустящим, что никаких конфет не надо.

И только при условии, что крупно повезет, можно было очутиться с дедом там — на пруду, пока он ставит или вытаскивает сети. Только по большому-большому везению — если сложится. Если водный дух или рыбий бог — даже не знаю, кто именно — позволит, и тогда все само будто случится, и дед между делом позовет с собой. На ближний пруд. О дальнем (Рундине) даже и не мечтали. Принципиально-то дед никогда не был против. Но мы всегда где-то шлялись и редко попадали в эту дедову параллельную реальность — в которой он был повелителем и сэнсэем.

В детстве мне рассказывали, что в деревенском пруду утонул как-то приезжий агроном из города. Водолазов вызывали на поиски — те не нашли утопленника, а дед мой — нашел.

А однажды, после крепкой пьянки и дебоша, свидетелем которого в этот раз (в первый и последний) стала отчасти и я, и чего больше с тех пор никогда не видела, — дед шел по деревне и вдруг остановился, увидев меня, и стал махать:

— Аленка, идем со мной на Рундин пруд, корчажки вытаскивать?

Я тогда замерла, и все вокруг замерло, и мы с дедом друг на друга смотрели долго (на самом деле, скорее всего, полсекунды). И те полсекунды во мне боролись страшная на деда обида за пьянку накануне и восхищение человеком, раздвигающим воды, который зовет с собой в другой мир. А еще — что-то так сжималось внутри груди и подталкивало все простить деду, и кинуться к нему, и крепко его обнять… Но кидаться, чтобы обниматься, у нас было не принято, поэтому я просто пошла рядом с дедом к дальнему пруду. И мы шли и молчали. И затем дед, как обычно, аккуратно, но бескомпромиссно вошел в воду и стал наводить там свои порядки. А я сидела на берегу и вместо привычного в такие моменты восторга испытывала на этот раз сильное смешанное чувство. Я смотрела на желтоватую воду пруда, на котором никогда не бывала с дедом прежде. На тучи, которые вдруг внезапно налились посреди жаркого лета. На глинистый берег у воды — голый и холодный, и на моего повелителя стихий, который бродил тут, впервые, кажется, как-то бессмысленно вглядываясь в мутную поверхность воды. Дед ходил там и совсем не боялся маленьких змеек, которые шныряли вокруг него в пруду. Совсем. А я смотрела и совсем не понимала — как же вот это все может быть. Как может быть и рядом уживаться.

***

С дедом-пчеловодом все было иначе и будто бы чуть понятнее. С ним мы все встречались гораздо чаще, чем с дедом-рыбаком — почти каждый день. Дед-пчеловод появлялся легко и вдруг — не из далекого и туманного ниоткуда, как дед-рыбак. Но откуда-то из ближайших параллельных систем. Стоит выйти деду-рыбаку в сенцы, выбегаешь следом за ним — а там уже дед-пчеловод, смотрит на тебя как ни в чем ни бывало своим искрящимся, чуть захмелевшим прищуром. Добрый-добрый. Худощавый, высокий, голубоглазый — с грубой кожей на ладонях и пальцах, чернотой под ногтями. Забронзовевший на солнце за свою деревенскую жизнь так, что ни летом, ни весной, ни осенью та бронза с него не сходит. В отличие от деда-рыбака, который, когда появлялся, тянул за собой как сеть свою иную рыбацкую стихию, всех нас ею накрывая и превращая в нее на время все вокруг, — дед-пчеловод был менее ирреален. Дед-пчеловод давно уже обжился и обустроился среди деревенского быта. И все его исключительно за своего, в общем, и принимали. А он, тем временем, разговаривал с пчелами — сразу со всем роем или с каждой пчелой в отдельности. Особенно важными бывали переговоры с маткой.

— Она у них командир, — учил нас с братом дед-пчеловод. — От нее все зависит. Решит — и полетит весь рой в лес, а нет — останутся.

Дед-пчеловод всегда знал точный момент — вдруг вставал из-за стола в разгар завтрака, надевал защитную сетку — всю в дырах, брал дымовуху и отправлялся туда, где раскинулись его угодья посреди бабушкиного огорода, прямо под окном дома. Дед-пчеловод понимал язык пчел, брал их в руки — аккуратно зажимал между подушечками большого и указательного, по-хозяйски рассматривал и что-то без конца бормотал. То ли сам себе, то ли пчеле. И светило солнце, и концентрация света в эти минуты была такой, что все становилось тягучим, прозрачным, янтарного оттенка, точно мед. По крайней мере, именно таким все виделось из окна бабушкиного дома или из проема приоткрытой калитки, откуда высовываешься, когда вдруг осмелишься и выбежишь вслед за дедом, но боишься подойти к колодкам с пчелами ближе, чем на пятьдесят метров.

Это уже потом, спустя время, предполагалось, что мы, внуки деда-пчеловода, в свои пять-шесть лет должны знать о пчелах все — знать, любить и почитать их больше, чем самих себя. И мы знали, любили и почитали — как само собой разумеющееся, как любишь мать и отца, как жизни без них не представляешь. С особым удовольствием усаживались сразу после второго завтрака в жаркий деревенский полдень недалеко от окна и следили, чтобы пчелы не вздумали собраться роем и улететь. До поры за этим можно было просто наблюдать из окна боковым зрением, особо не концентрируясь, провалившись в чистое счастье. И только потом — срываться из прохладной избы в раскаленный от полуденного солнца огород, где с утра уже приготовлены ведра с водой и вениками — на случай, если пчелиный рой вдруг все же задумает покинуть родные пенаты.

Окунаешь веник в воду и брызгаешь прямо на тасующихся меж собой пчел, чтобы угомонились, собрались в черную тучку и приземлились где-нибудь недалеко от бабушкиного огорода — на черемуховый ствол в палисаднике хотя бы. И если получается укротить жужжащий в воздухе шар, то покатываешься потом с братом на пару от нервного смеха и гордости за себя — весь с головы до ног мокрый и немного перепуганный. И до вечера потом никуда не бежишь и не забываешься — следишь до возвращения деда с полей за притихшей кучкой пчел на заборе или рядом, на поленнице, чтобы заново не собралась куда податься. И лишь стоит увидеть вдалеке возвращающегося деда, как сразу несешься к нему наперегонки с братом, — первым торопишься рассказать, что ты о его пчелах позаботился и теперь тоже немного, так же, как дед, способен говорить с ними, говорить и договариваться.

И ты бежишь к деду навстречу, а он медленно движется навстречу тебе и прямо на твоих глазах вырастает, вырастает, вырастает и превращается в Деда-Пчеловода. Почти Дед Мороз, только теплый и солнечный, пропахший всем сразу — мазутом, летом, березовыми вениками, цветами, медом, рыбой и травами — чем-то сладким и дымным. Родным и тайным.

***

Сегодня утром ушел мой дед. Жесткий, грозный, отчаянный. С вечным добрым голубоглазым прищуром, вечно пьяный. Вечная стихия. Дед-гора. Дед, рядом с которым начинали говорить рыбы, становились ручными пчелы, в друзьях водились лисы и зайцы, — один из светлейших людей моего детства. Один из тех, кто в этой моей жизни складывался во мне чудесными пазлами — в глубине моей души и моей памяти, и оставил о себе память светлую-светлую!

22 октября 2017 г.

Поделиться в социальных сетях

Оставить комментарий

Ваш email нигде не будет показанОбязательные для заполнения поля помечены *

*